К 29-й годовщине аварии. Текст написан в 2013 году, после выхода второго тома книги.
Все фото из книги любезно предоставлены издательством Kehrer.
Почему я пишу про Чернобыль вообще и сейчас — про книгу о Чернобыле? Потому что эта тема плохо лежит у меня в голове, никак не хочет укладываться, всё время шевелится и заставляет думать про себя снова и снова в разных аспектах. Много лет у меня зрело в голове понимание, что я не знаю достаточно и не имею законченного обоснованного мнения о происшедшем, и это понимание, созрев, заставило меня вложить некоторое количество усилий в поиск, сортировку и анализ информации (благо сейчас, в условиях интернета, это легко), с тем, чтобы, сложив в голове информацию из разных источников и с разных сторон, составить для себя лаконичное и доступное, а главное — «обозримое» мнение о таком масштабном явлении. Так в 2008-м году родился мой «чернобыльский урок» — сверх-упрощённый обзор общедоступных сведений о том, что случилось, как отношение к этому менялось со временем и какие выводы из техногенной катастрофы может сделать обычный человек вроде меня. Но при этом само явление — настолько многоплановое и обладает такими разными последствиями в историческом и культурном планах, что со временем я обнаруживаю себя время от времени отслеживающим, что пишется, говорится и фотографируется на тему Чернобыля, зоны отчуждения и особенно Припяти — опять-таки, интернет делает это отслеживание несложным и необременительным. Так я и набрёл на книгу Андрея Кременчука и, обнаружив её, решил высказаться и про увиденный фото-ряд, и про мысли и чувства, которые он у меня вызывает — и сам по себе, и на фоне фотографий других авторов, которые я видел раньше.
* * *
Наши проблемы и наши раны растут, как живые организмы, они тоже развиваются и не стоят во времени, они порождают новые, вторичные проблемы и раны, и последствия последних также становятся актуальными проблемами и ранами, и снова оказывают на нас влияние, и производят новые последствия, которые мы пытаемся понять.
«Проблема Чернобыля», отягчающая сознание, с годами выросла, разветвилась, усложнилась, распалась на множество вопросов. Из катастрофы, чрезвычайного события, требующего немедленной реакции, напряжения всех сил, из вопросов мужества и героизма, она перетекла к другим вопросам: к вопросам ответственности и чести, преступления и наказания, страданий и боли. Когда-то мы думали, кто виноват, как можно было (и можно ли было) это предотвратить, что нужно сделать, чтобы такое не смогло повториться, как помочь пострадавшим. Проблемы населения заражённых территорий также разветвились на разные темы: жизни и (не)здоровья (бывших) жителей и их близких, трудности людей, которые вынуждены были искать новые места, где можно (или невозможно) снова пустить корни, а также на тему «возвращенцев».
Фотоальбом Андрея Кременчука выделяет из всего спектра тем два относительно независимых вопроса, не связанные напрямую с техногенными катастрофами. Это темы оставленной земли и брошенного города. И людей, которые так и не смогли найти себя в другом месте.
Через долгие годы, когда многие страсти успокоились, какие-то срочные вопросы решились, а какие-то оказались увековеченными в нерешённом состоянии, в сознании потихонечку соткался образ Припяти не только и не столько как свидетеля катастрофы, сколько как места, где история остановилась. Места, где, как сказал Артемий Лебедев, «всегда 1986» и «всегда СССР». Музеем-напоминанем не столько об аварии, сколько о том, как и чем мы тогда жили, о чём думали и мечтали.
Там, в 1986, осталось наше оранжевое тёплое детство. время, в которое мы читали романы, учили стихи, ходили в кино и походы.
Может быть, думали мы в своё время, припять останется тем памятником, который продолжит нам рассказывать о той жизни.
Из фотографий Андрея мы видим, что она уходит. После потери близкого человека с ужасом понимаешь, что всё, что осталось у тебя — это твои воспоминания, а они непрочны, ненадёжны, быстро затуманиваются и стираются. Так же и вещи, которые, мы надеялись, будут нам напоминать о каких-то временах, людях и событиях, ветшают, разрушаются, меняют цвет и свойства. Будучи не в силах полагаться на память, ведь она-то как раз ненадёжнее всего, мы создаём тексты, свидетельства, пытаемся увековечить показания очевидцев, донести их до следующих поколений. Некоторые из этих текстов будут напечатаны и станут книгами, но некоторые из этих книг мы потом сможем увидеть разбросанными на полу и сгнившими в разрушенной библиотеке брошенного города. И даже если им повезёт и они будут сохранены и дойдут до потомков, потомки могут не знать языка, не интересоваться и не понять их, а даже если будут знать язык, могут быть в данный момент сосредоточены на другой задаче, например, как, во имя справедливости и свободы народа Сирии, зафигачить ракету помощнее в президентский дворец и укокошить побольше «неправильно» настроенных соотечественников. Память от нас уходит.
Может быть, поэтому в первом томе книги Андрея мы не найдём ни единого слова. Мы видим картины примитивной деревенской жизни, какие можно увидеть в беднейших сёлах Украины, Молдавии, Румынии, Белоруссии или в глубинке России. Единственное, что придаёт сюжету контекст — это лаконичное название на обложке «Зона Чернобыля». Для посвящённого человека этого достаточно, а непосвящённый и не купит эту книгу. Теперь мы уже в контексте. Перелистывая эти страницы, мы уже знаем, что деревья, пробивающиеся через бывшие дома и бывшие улицы — это не потому, что «все ушли на фронт» или «на заработки в город». Мы позиционировали себя на одном из аспектов, на одном из разветвлений Большой Чернобыльской Проблемы — на ветке брошенных земель и «возвращенцев». Почему эти люди там? неизвестно, да и не важно. Может, вернулись, не найдя себе нового места. Может, и не пытались уехать, как в своё время пожилые евреи в начале войны: «пережили румын, переживём и немцев». Если людям было сложно испугаться войны, то радиации испугаться ещё сложнее. Радиация не ощущается, у неё нет запаха. Она грозит болезнями и смертью, но болезни и смерть — это то, что ждёт всех нас. Возможно, у этих людей это ещё ближе и ещё реальнее, но не настолько, чтобы оставлять из-за этого насиженные места. Так проблема индивида растворяется в проблеме среды. Местность производит впечатление естественной, непорочной. Воздух и вода выглядят чистыми, трава зеленеет, деревья растут. Человеческие руки умеют и по-настоящему выжечь землю, покрыть её руинами, как Хиросиму, или растворить в пар, «стереть с лица земли», как часть атолла Бикини, но умеют и просто разбросать повсюду невидимые глазу частички тяжёлых металлов, незаметно пронзающие живые организмы. Жители запада удивляются, что на вид всё мирно и спокойно, где же чудовищные мутанты, горы трупов? Если какая-то лесная зверюшка проживёт три года вместо пяти, если человек умирает в 45 лет от рака — то это те из последствий аварии, которые плохо видны снаружи. А «в целом» природа справится. Природа и не с таким справлялась.
Быт поселенцев выглядит пасторально и тех, кто в курсе, даже возвращает в наше детство: мухи на чистых занавесках, клетчатые клеёнки, самодельные предметы мебели, вышитые узорами рушники вокруг образов в углах — всё то, что мы вживую видели в 70-х, в 80-х в украинских, молдавских сёлах. Память даже приносит запах дерева, мокрой травы и краски. Возможно, там оно и сейчас так. Что-то, конечно, новое, но, в основном, большинство деталей обстановки дошли «естественным путём» из тех времён. Память о катастрофе врывается фрагментами: то стайка кирпичных останков печей молча свидетельствует о сгнивших за 26 лет деревянных домах, то вдруг повеет страхом от дома, сплошь окружённого деревьями, так, что сразу ясно: дом нежилой и сюда давно никто не ходил. И, в конце концов, почему так мало людей? Почему нет ухоженных территорий, полей, огородов, магазинов, церквей?
Катастрофа присутствует в воздухе, не давит, а опустошает, как «невыносимая лёгкость бытия».
Мозги, конечно, задумываются, о бытовых реалиях: что там делают дети? Зачем они там? Ходят ли в школу? Как провели электричество для компьютера? Но так ли это всё важно? Если живут, значит, как-то решили бытовые вопросы.
Можно, конечно, надеть на всё это так любимый в Европе социальный контекст: вот видите, живут, и этим являют протест против десятка сменившихся за 26 лет режимов, ни один из которых не позаботился о них, живут, выражая властям и системе недоверие и разочарование. Но мне кажется, не выражают они никакого протеста и недоверия, и не думают ни про власть, ни про систему, ни про наш научный гений, поставивший их в такую ситуацию.
* * *
Второй том книги приводит нас в Припять. «Припять родная, юный наш город» — писали на стенах школьники, покидая его 27 апреля. Официозный советский штамп в свете трагедии и боли расставания приобрёл новый и куда более подлинный смысл. Именно юный, именно наш. Городу 17 лет («им 17, навечно 17» — строчка из другой официозной советской песни). И очень наш — мы все росли в таких городах, но только этот остался таким, каким был в 1986.Умные дяди Уважаемые авторы пишут в конце второго тома про «идеализированное», прогрессивное, привилегированное и благоустроенное жильё Припяти — ерунда. оно там вполне обычное для тех лет, везде было такое, и в Молдавии было такое, и в Москве, и в Ленинграде. Я сам в таком доме вырос, в двухкомнатной 27-метровой квартире. Другие критики советизма уважаемые авторы, наоборот, не упускают очередной повод съязвить про стандартизованные советские многоэтажки-многоквартирки, дома-заборы. Не волнуйтесь, всё было нормально в тех домах, нам было там хорошо. Не в домах проблема. Я бы и сейчас согласился пожить в той 27-метровой квартире, чтобы только не было многих теперешних проблем, включая чернобыльскую и сирийскую. Конечно, в те времена действительно было сложно получить вообще хоть какое-то жильё, тем более для молодых семей, и потому город со средним возрастом жителей в 26 лет, конечно, был своего рода особенностью, но не надо его рассматривать как «элитный». Конечно, условия жизни и снабжение атомщиков были гораздо лучше, чем в среднем по стране и особенно — по сравнению с окружающими городками и сёлами. Но в городе жили вполне себе нормальные ребята. Молодые, образованные, задорные.
И сам город — вполне обычный для советского пейзажа 70-80-х. Широкие проспекты с широкими тротуарами и газонами, обилие зелени — не признак элиты, как пишут западные авторы, это всё совершенно типично. Везде были такие дворцы культуры, везде были колоннады, доски почёта, гулкие спортзалы и светлые бассейны с запахом хлорки. В каждом большом городе было колесо обозрения и автодром. Первое чувство от первых снимков, начавших поступать из Припяти — а первым на моей памяти был Артюс-Бертан в 2001 — это именно ностальгия. Господи, какое же оно всё наше! Мы за годы постепенно привыкли, что стоянки съели тротуары, что рекламы заняли стены, что исчезли телефонные будки, киоски Союзпечати, пивные ларьки, скамейки, а появились импровизированные рыночки вокруг остановок, элегантные прилавочки операторов сотовой телефонии, стеклянные магазинчики. Здесь в один момент проступило то, наше, которое всегда было в памяти. И, едва проступив и поманив своей подлинностью, начало стремительно уходить в прошлое, разлагаясь и разрушаясь.
Два фактора, две силы неустанно разрушают Припять — время и люди, причём время — это ещё менее вредный из них. Практически те же слова сказал Гюго о соборе парижской богоматери. В книге Андрея мы видим, что в этом смысле мы ничему не научились за 600 лет.
Время неуклонно делает своё дело. Разбиты стёкла, трава прорастает сквозь трещины в асфальте, деревья мощными корнями раздвигают плиты наших некогда уютных домов, надёжно защищавших нас от любой непогоды. На снимках десятилетней давности краска потрескалась и свернулась, а на современных снимках Андрея её уже просто нет, лишь в самых теневых местах сеточка трещин ещё намекает, что стены были когда-то побелены. Кто мог так методично разбросать книги по полу? Время могло. У полки было достаточно времени, чтобы прогнить, у ветра было 26 лет и четырежды столько сезонов, чтобы раскачивать слабеющее строение во все стороны, пытать его влагой и температурой. Однажды обрушившись, библиотека подставила своё содержимое медленному влиянию гравитации, влажности, трения. Это всего лишь возрастание энтропии.
Но не только энтропия разрушает Припять.
На снимках Андрея комнаты не просто пусты — они опустошены. Это не просто квартиры, в спешке брошенные жителями. Это жильё, которое было оставлено, а потом долгие годы систематически разграблялось. Когда-то мы видели, или думали, что увидим, детали быта — ведь жители покинули город за несколько суток и взяли только самое необходимое. Но предметов нет. Нет не только ковров и мебели, нет даже труб и батарей отопления, есть только их следы на остатках штукатурки и обоев. В личной беседе Андрей поясняет, что мародёров не пугает радиация, потому что её невозможно ощутить. И что делают они это от безвыходности, от вопиющей нищеты, которая царит вокруг. Да, это понятно, не будем снова надевать социальный контекст. Но кровь стынет в жилах, когда пытаешься представить, как эти люди поднимаются вглубь подточенного временем бетонного каркаса по неосвещённым лестничным пролётам с ржавыми перилами (или без оных, если их уже унесли), где каждая балка в любой момент может обвалиться, как они потом выпиливают, пронзая тишину мёртвого города, кусок деревянной рамы, или тяжёлой ржавой (и радиоактивной!) батареи, ванны или трубы.
Конечно, никто не собирался делать из Припяти музей советской жизни, да и было бы кощунством пользоваться трагедией в таких целях. Но была какая-то мысль, полу-надежда, что «застывший 1986-й» как-то образумит, предостережёт, насторожит потомков. Эта надежда угасает при просмотре книги. У Артемия Лебедева, за три года до Андрея, пианино в доме культуры ещё стоит прямо, у Андрея оно уже завалилось на бок и на него упала половина лепнины. Через пол ресторана прорастает дерево. Ещё один ничтожный для истории миг — и мы уже получим место, где только непонятные слои железа и бетона под почвой будут озадачивать археологов, где никто уже не сделает выводов о советской жизни из старых кукол, плакатов, больничных коек и маленьких типовых жилых комнат с большими окнами. Припять уходит от нас, и советская эпоха уходит, и память о ней тоже уходит.
Вадим Морозов, также много снимавший в Припяти, заснял вахту на бывшем энергоблоке («История,,,»). Всё спокойно, чисто, стерильно. Аккуратный молодой человек в стерильном халате на переднем плане. Но не горит некогда яркий свет, фальш-потолок весь в дырах, мертвы приборы, погашено «яблоко» (диаграмма состояния активной зоны реактора). Смена не занята выработкой энергии, а следит за уровнем радиации вокруг ‘объекта «укрытие»‘.
Хотелось бы, чтобы потомки нас поняли, но надежды мало. Во время цунами в юго-восточной азии в декабре 2004 утонул роскошный отель Хилтон, выполненный в виде отдельных хижин на, может быть, даже естественных маленьких атолльчиках — верх роскоши, в каждом номере отеля — своя маленькая лагуна. Основание атолла обломалось и под воду ушло полострова. Что подумают потомки, находя под водой смешанные и сломанные предметы нашей цивилизации, кусочки электронных плат, детали пластиковых упаковок с их неизменными дырочками для супермаркетов? Что бы они подумали, если бы нашли, скажем, ржавую половину моего фотоаппарата, с осколками стёкол и тончайшей электроники?
Мы могли бы, мы хотели бы тщательно всё задокументировать для потомков, рассказать, пояснить. Мы хотели бы уберечь, заставить задуматься. Или хотя бы облегчить работу археологам, которые будут раскапывать нашу цивилизацию, если ещё будет, что раскапывать. Но мы не делаем этого.
Мы не делаем для себя уроков из наших ран. Мы заняты повседневностью, убиваем время жизни в автомобильных пробках, выбираем мобильный телефон посовременнее, иногда переживаем за ту или иную политическую партию.
Вадик Морозов умер. Хилтон в Индонезии лежит теперь на глубине 200м. Припять разрушается сама собой. Исчезнут последние намёки, перестанут ездить люди на вахту по контролю утечки радиоактивности из саркофага. Переведутся ностальгисты вроде меня, у которых Чернобыль «плохо лежит в голове» и требует постоянного выяснения, понимания, осознания и обсессивного пере-осознания. Люди, вновь отринув опыт Помпеи, снова и снова будут селиться на склонах Везувия.